Гороскоп и характер

Весы: Марина Цветаева

   Весы ненавидят грубость и в то же время могут быть чрезмерно авторитарными. Весы обожают людей и ненавидят толпу; они, словно добрые феи, мирят тех, кто ссорится, и могут сами затеять ссору; они добры и общительны, но могут долго пребывать в дурном настроении; они умны и одновременно наивны; они непоседливы, но редко куда-нибудь спешат. В общем, в них, кажется, нет ни одного положительного качества, которые не уравновешивалось бы отрицательным, и наоборот.

   Весы ненавидят грубость и в то же время могут быть чрезмерно авторитарными. Весы обожают людей и ненавидят толпу; они, словно добрые феи, мирят тех, кто ссорится, и могут сами затеять ссору; они добры и общительны, но могут долго пребывать в дурном настроении; они умны и одновременно наивны; они непоседливы, но редко куда-нибудь спешат. В общем, в них, кажется, нет ни одного положительного качества, которые не уравновешивалось бы отрицательным, и наоборот.

   Хотя символ этого знака Зодиака — весы, людьми уравновешенными Весы назвать нельзя. Пока они придут в ровное, спокойное состояние, Весы будут долго колебаться из стороны в сторону. Вспомните классические весы — то одна чаша перевесит, то другая, пока не установится равновесие.

   Хотя Весы не являются двойным знаком, многие люди думают, что в них соединены два совершенно разных человека. Весы вечно пытаются достичь гармонии, но получается это не так часто.

   Спорить с Весами бесполезно, ведь последнее слово все равно останется за ними. Своей медлительностью, нескончаемыми аргументами, неспособностью принять решение Весы способны довести людей решительных и нетерпеливых до белого каления. Но в деловых вопросах Весы кристально честны.

   Весы страстно любят книги, причем не только за содержание, но и за внешний вид и даже запах. У многих Весов огромные домашние библиотеки. Они — люди артистичные, неравнодушные ко всем видам искусства: музыке, живописи, литературе. Они не любят ярких цветов, предпочитая пастельную гамму.

   Под этим знаком родилось много незаурядных людей, одаренных самыми разнообразными талантами: Марчелло Мастрояни и Михаил Лермонтов, Брижжит Бардо и Сара Бернар, Иван Бунин и Николай Рерих, Оскар Уайльд и Джон Леннон… Перечень можно продолжать еще очень долго, но на сей раз мы решили остановиться на Марине Цветаевой – личности неординарной и трагической, светлой и непостижимой, словом – настоящих Весах с их двойственностью, противоречивостью и невероятной одаренностью.  

ЧЕРНОРАБОЧИЙ И БЕЛОРУЧКА

   Марина Цветаева сказала о себе устами одной из своих героинь: “Сентябрь месяц мне вместо колыбели дал Весы…”. Туманность и загадочность этой фразы тут же уравновешивается почти математической точностью формулировки в другом стихотворении:

Для особо дотошных читателей отмечу, что родилась она 26 сентября 1892 года в Москве, в семье уже немолодого филолога и искусствоведа Ивана Цветаева и его второй жены Марии, урожденной Мейн, в жилах которой текла польская, сербская и немецкая кровь. Из этого “коктейля” Марина, на первый взгляд, взяла себе только одну составляющую:

но до конца жизни гордилась и исконно русскими, крестьянскими корнями своего отца:

   Классические Весы с классическими противоречиями натуры: то одна часть перевесит, то другая, но целостность личности от этого – вот парадокс! – никак не зависит. Эта цельность, эта непримиримость и бескомпромиссность – еще одна характерная для Весов черта! – поведут Цветаеву через жизнь, от первой и практически единственной любви, через боль и тоску эмиграции до Богом забытой, никому не известной Елабуги и до сих пор не найденной могилы.

Но до этого еще достаточно далеко – целая человеческая судьба, причудливо переплетенная с судьбой страны, которую Марина обожала, ненавидела, бежала из нее и так же неистово рвалась обратно…

   Назвать Цветаеву поэтессой – не поворачивается язык. Ее можно называть только поэтом, потому что ей – редкое исключение из правила! – совершенно не присущи черты типично женской лирики. Это редкий сплав мужской логики с женской интуицией, мужского ума с женской мудростью, плюс – уникальная четкость и чеканность слога. Перефразируя (совсем немного) слова Паустовского, можно сказать так:

“Ее стихи – это колдовство. Как всякое колдовство, они непостижимы и мучительны. Их можно повторять без конца, угорать от их томительных напевов и каждый раз удивляться тому, что они входят в память внезапно и навсегда”.

   Это колдовство родилось, похоже, точно так же – внезапно и навсегда. По воспоминаниям сестры Анастасии, Марина научилась читать чуть ли не раньше, чем говорить, одновременно с тем, как научилась играть на рояле. А начав читать, начала и писать, но не прозу – это произошло позже, много позже, - а стихи. И почти сразу – почти пророческие:

   Марина лукавила: она всегда прекрасно знала, что она – поэт. Более того, она всегда ощущала себя поэтом. Отсюда – почти родственное, более чем дружеское отношение к Пушкину, к “солнцу русской поэзии”, с которым Цветаева беседовала, можно сказать, запросто:

   И при жизни Цветаевой, и, тем более, после ее трагической гибели, много спорили о том, кому, какой любви было посвящено то или иное ее стихотворение. Искали чаще всего среди ее современников, забыв заглянуть в историю. А там – Пушкин, декабристы, Наполеон, сын Наполеона… Она их всех любила ничуть не меньше, как если бы действительно была знакома с ними лично. И это так естественно для людей, рожденных под знаком Весов: не видеть разницы между реальностью и фантазией, между настоящим и прошлым, между живыми и уже ушедшими. Тем более, что Марина сама никогда не боялась мертвых:

   Лучше всего о характере Марины сказал в свое время Илья Эренбург: “Она… совмещала в себе старомодную учтивость и бунтарство, пиетет перед гармонией и любовь к душевному косноязычию, предельную гордость и предельную простоту. Ее жизнь была клубком прозрений и ошибок”.

   Прозрения не принесли ничего, кроме горечи, за ошибки она заплатила воистину непомерную цену. Долгое время ее поэзия находилась под негласным запретом (от гласного, от травли и преследований, которых не избежали, увы, слишком многие таланты, “спасла” только ранняя гибель), до революции “настоящие” поэты относились к ней снисходительно – не более того. Откровеннее других об этом написал Валерий Брюсов, считавшийся в начале века чуть ли не живым классиком:

   “Несомненно талантливая Марина Цветаева может дать нам настоящую поэзию интимной жизни и может, при той легкости, с какой она, как кажется, пишет стихи, растратить все свое дарование на ненужные, хотя бы и изящные безделушки”.

   Где теперь Брюсов и его безупречно-правильные, “эталонные” стихи, написанные буквально потом, каторжным трудом? И где Цветаева, “легкость” творчества которой, мягко говоря, сомнительна? Многие песни современной эстрады написаны на ее стихи, хотя об этом мало кто знает. “Мне нравится, что вы больны не мной…”, “Под лаской плюшевого пледа…”, “Вы, чьи широкие шинели напоминали паруса…”, “Хочу у зеркала, где муть и сон туманящий…”, “Уж сколько их упало в эту бездну, разверстую вдали…” И вообще, когда кажется, нужно креститься – не мною первой подмечено.

   Легкость… Даже детство Марины не было безоблачным. “Я у своей матери – старшая дочь, но любимая – не я. Мною она гордится, вторую любит”. Так впоследствии написала сама Цветаева в автобиографических заметках. И там же пыталась оправдать мать, вышедшую замуж за вдовца с двумя детьми не по любви, а от любви, то есть пытаясь в браке забыть свою неудачную первую любовь. Только рождение второй дочери – Анастасии - примирило ее с жизнью, а первую – Марину – она воспринимала, как долг, испытание, неизбежное следствие брака. Необычного брака.

   “Когда мой дед, А.Д.Мейн, поставил ее между любимым и собой, она выбрала отца, а не любимого, и замуж потом вышла… по самому тяжелому жребию: вдвое старшего вдовца с двумя детьми, влюбленного в покойницу, - на детей и на чужую беду вышла замуж, любя и продолжая любить – того, с которым потом никогда не искала встречи и которому, впервые и нечаянно встретившись с ним на лекции мужа, на вопрос о жизни, счастье и т.д. ответила: “Моей дочери год, она очень крупная и умная, я совершенно счастлива…” (Боже, как в эту минуту она должна была меня, умную и крупную, ненавидеть за то, что я – не его дочь!)”

   А отрочество стало и вовсе тяжелым: мать заболела неизлечимым в то время туберкулезом. И первая поездка за границу, в Италию (1902 г.), к бездонному синему небу и безграничному синему морю, была отнюдь не романтическим вояжем: мать ехала лечиться и брала с собой детей. Да и столь заманчивые в нашем представлении “зарубежные путешествия” окрашены в тона трагические: здоровье Марии Александровны не улучшается, она переезжает из одного санатория в другой, а девочки надолго оказываются за границей абсолютно одинокими: отец не может оставить свою работу, в частности и свой музей, и они, переезжая вслед за матерью из одного города в другой, живут в частных пансионах (учатся) и тоскуют по родителям, по Москве и подмосковной Тарусе.

   Навестив детей в Лозанне летом 1903 года (Марине в это время нет еще и одиннадцати лет), Иван Владимирович Цветаев пишет: “За Марусю [Марину] даже страшно: говорит, как взрослый француз, изящным, прямо литературным языком... пишет по-русски правильнее и литературнее пяти- и шестиклассников в гимназиях... Экие дарования Господь ей дал. И на что они ей! После они могут принести ей больше вреда, чем пользы”.

   А еще говорят: нет пророка в своем отечестве. Все верно: гений почему-то испокон веков вызывает у окружающих не восхищение, а зависть и злость. Добавлю – особенно в России, причем вне зависимости от времени и режима. Такая вот национальная особенность. И именно от этого гению среди нас еще хуже, ибо: “Почему это гений — ты, а не я?” А ведь гениальность не дается просто так — за нее человек всегда платит страшную цену.

   Только осенью 1905 года Мария Александровна с Мариной и Анастасией возвращаются на родину — живут сначала в Крыму, затем в Тарусе, на своей даче. Здесь в июле 1906 года Мария Александровна скончалась. Иван Владимирович пережил жену на семь лет: он умер в конце лета 1913 года.

   Две тяжелейшие утраты одна за другой – можно ли считать такие отрочество и юность счастливыми? Хотя незадолго до смерти отца судьба, казалось бы, улыбнулась Марине: она встретила своего будущего мужа - Сергея Яковлевича Эфрона. Ей было восемнадцать лет, ему – семнадцать. Меньше, чем через год, они обвенчались…

   Но семейная жизнь была безоблачно-счастливой недолго. Супругов разлучали не только исторические события, но и убеждения. Сергей был дворянином, какое-то время одержимым идеей белогвардейского движения. Марина… Марина прежде всего была поэтом. Но их правилом было — помогать друг другу, а не мешать; их правилом было — отстраняться на время, когда невольно становишься помехой.

   Погибли они почти одновременно. По позднейшим данным, Сергей Яковлевич был расстрелян 16 октября 1941 года. То есть к тому времени, как Марина Ивановна решила уйти из жизни (31 августа), мужу оставалось жить полтора месяца. Предчувствовала ли это Цветаева? Возможно. Настоящим поэтам иногда бывают пророческие видения и озарения.

   ...Но пока до гибели если и не очень далеко по времени, то очень далеко по количеству и качеству впечатлений. С осени 1913 года и до отъезда к мужу за границу в мае 1922-го Цветаева живет в квартире причудливой планировки (двухэтажная, еще и с чердачной “комнатой-каютой”, выходящей на крышу) в Борисоглебском переулке. К этому (“борисоглебскому”) периоду ее жизни относится новое трагическое событие: умирает совсем маленькой вторая ее дочка, Ирина (1917—1920). С трудом удается выходить и первую, Ариадну (1912—1975).

   И в этом же доме начинается новый взлет творчества. Она пишет несколько романтических пьес в стихах: “Червонный валет”, “Метель”, “Фортуна”, “Каменный ангел”, “Приключение”. Романтические пьесы 1918—1919 годов написаны как сознательный отрыв от тягот невыносимого быта, и написаны слишком рано: москвичи были заняты добыванием дров, чтобы не замерзнуть в своих неотапливаемых квартирах; ходили в “новых” платьях, сшитых из старых занавесок; дарили друг другу “две морковинки”, кусок хлеба, тарелку каши... Черед этим пьесам настал лишь к концу столетия.

   В июле 1921 года Марина уехала к мужу в Прагу, где он учился в университете. О жизни семьи в Чехии никто не расскажет лучше, чем это сделала Ариадна Сергеевна Эфрон, дочь Цветаевой. В ее очерках-воспоминаниях — “Страницы жизни” и “Страницы былого” — не только факты и атмосфера семейной жизни, но и истинное понимание своей великой матери, ее принципов воспитания детей, ее свободолюбия, тесно переплетенного с уважением к живущим рядом и ответственностью перед ними.

   За годы жизни в Чехии (в основном в пригородах Праги) — 1922—1925 — пережито много светлого: к этому времени относится и высокий накал творчества, и начало заочной дружбы с Пастернаком, и любовь, едва не разрушившая семью. Подлинные памятники этой любви – “Поэма горы”, “Поэма конца” и несколько стихотворений, пронзительная боль и горечь которых непередаваема. И в этой любви полностью проявились черты Весов: безумная гордость с одной стороны и столь же непомерное стремление раствориться в возлюбленном, пожертвовать ему жизнь – с другой.

   Не стану называть героя этого романа. Какая разница, как его звали? Какая разница, кем он был, если в истории он остался только потому, что его любила Марина Цветаева. И потому, что он не принял ее любви, отверг ее. Настоящие стихи пишутся кровью сердца, а не слезами счастья.

   Да и не были для Цветаевой синонимами слова “счастье” и “любовь”. Она сама об этом писала, причем неоднократно, объясняя это тем впечатлением, которое на нее – шестилетнюю! – произвела сцена объяснения Онегина и Татьяны:

   “…Я не в Онегина влюбилась, а в Онегина и в Татьяну (и, может быть, в Татьяну немножко больше), в них обоих вместе, в любовь. И ни одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись одновременно в двух (в нее — немножко больше), не в них двух, а в их любовь. В любовь.

   Скамейка, на которой они не сидели, оказалась предопределяющей. Я ни тогда, ни потом, никогда не любила, когда целовались, всегда — когда расставались. Никогда — когда садились, всегда — когда расходились. Моя первая любовная сцена была нелюбовная: он не любил (это я поняла), потому и не сел, любила она, потому и встала, они ни минуты не были вместе, ничего вместе не делали, делали совершенно обратное: он говорил, она молчала, он не любил, она любила, он ушел, она осталась...

   Эта первая моя любовная сцена предопределила все мои последующие, всю страсть во мне несчастной, невзаимной, невозможной любви. Я с той самой минуты не захотела быть счастливой и этим себя на нелюбовь — обрекла. У людей с этим роковым даром несчастной — единоличной — всей на себя взятой — любви— прямо гений на неподходящие предметы.

   Но еще одно, не одно, а многое, предопределил во мне “Евгений Онегин”. Если я потом всю жизнь по сей последний день всегда первая писала, первая протягивала руку — и руки, не страшась суда — то только потому, что на заре моих дней лежащая Татьяна в книге, при свечке, с растрепанной и переброшенной через грудь косой, это на моих глазах —сделала. И если я потом, когда уходили (всегда — уходили), не только не протягивала вслед рук, а головы не оборачивала, то только потому, что тогда, в саду, Татьяна застыла статуей.

   Урок смелости. Урок гордости. Урок верности. Урок судьбы. Урок одиночества. У кого из народов — такая любовная героиня: смелая и достойная, влюбленная — и непреклонная, ясновидящая — и любящая.

   Ведь в отповеди Татьяны — ни тени мстительности. Потому и получается полнота возмездия, поэтому-то Онегин и стоит “как громом пораженный”.

   Все козыри были у нее в руках, чтобы отметить и свести его с ума, все козыри — чтобы унизить, втоптать в землю той скамьи, сравнять с паркетом той залы, она все это уничтожила одной только обмолвкой: “Я вас люблю,— к чему лукавить?” К чему лукавить? Да к тому, чтобы торжествовать! А торжествовать — к чему? Все козыри были у нее в руках, но она — не играла.

   Да, да, девушки, признавайтесь — первые, и потом слушайте отповеди, и потом выходите замуж за почетных раненых, и потом слушайте признания и не снисходите до них — и вы будете в тысячу раз счастливее нашей другой героини, той, у которой от исполнения всех желаний ничего другого не осталось, как лечь на рельсы".

   Добавить к этому гениальному определению обреченной любви гения – нечего.

   1 февраля 1925 года у Цветаевой родился сын, Георгий, который пережил мать всего лишь на три года и погиб в 1944 году. В ноябре 1925 года семья переехала в Париж. Здесь была сосредоточена русская эмигрантская интеллигенция, ее журналы и газеты, ее разнообразные общественные организации и партии со своими центрами, и было больше возможностей для Сергея Яковлевича — найти работу по специальности, для Марины Ивановны — печататься. Надежды оправдались слабо.

   Время жизни во Франции, кроме всего прочего,— время обращения к прозе. Здесь Цветаева написала много очерков-воспоминаний — об отце и его музее, о матери, о друзьях. Публиковать прозу было так же трудно, как и стихи: круг русских читателей во Франции был все-таки узок, как и круг русских журналов и газет, не говоря уже о возможности издавать книги.

   Печатали ее в первые годы эмиграции если и не помногу, то в достаточно широком кругу периодических изданий; но с годами круг этот все более сужался. Причина прежде всего в том, что Цветаева не принадлежала ни к каким группировкам, а, пытаясь вписать себя в них, втиснуться в узкие одеяния какого-либо “ордена”, в конце концов разрывала всяческие путы. Да и могло ли это получиться у гения?.. Потому-то он, как правило, остается непонятым современниками — ценить его в полную меру начинают потомки, способные быть непредвзятыми хотя бы в анализе общественных разногласий ушедшей эпохи.

   Осенью 1937 года Сергей Яковлевич исчез: никто, кроме семьи, не знает, что он получил разрешение вернуться в СССР. Немного раньше, весной 1937 года, уже уехала в Москву дочь. Уехали они, как оказалось, для того, чтобы через два года быть арестованными как “шпионы”, получившие задания от “врагов Советской власти”. Но об этом не знали ни Марина Ивановна, ни ее четырнадцатилетний сын, и в июне 1939 года они покидают Францию. Сын рвался на родину своих предков не меньше, чем отец и сестра.

   Говоря о том, хотела ли возвращаться всегда до боли любившая Россию Цветаева, мы обычно забываем вот о чем:

   К 1937—1939 годам России, какую знала и любила Цветаева, действительно уже не было. Россия осталась больше в духовных достижениях прошлого (на наше счастье, бессмертных, возрождаемых), чем в реальном своем существовании. И эту реальность Цветаева не принимала даже издали; понимала, что жить ей в этой реальности будет невозможно. Поехала ради близких — чтобы не разрушать семью, как ради того же уехала в свое время из России. Единожды создав семью, Весы хранят ей верность на протяжении всей жизни.

   Если и раньше она говорила о себе: “Воздух, которым я дышу,— воздух трагедии”,— то теперь, по возвращении на родину, из этой формулы полностью исчезает переносный, символический смысл: трагедия становится ежедневной реальностью.

   Негде было жить, а главное – не на что. Марина была слишком горда, чтобы обивать высокие пороги, да и кто бы стал ей – жене и матери “врагов народа” – помогать? Две комнаты на не отапливаемой даче в подмосковном Болшево, в которых какое-то время существовала (не жила же!) Цветаева, за время зимнего отсутствия хозяев оказались “реквизированными” - там поселился начальник местного поселкового Совета. Страшная ирония судьбы заключается в том, что в первый и в последний раз Цветаева увидела этого начальника… в гробу. Он удавился. Больше Марина в Болшево не возвращалась.

   Вещи уцелели благодаря тому, что весь свой багаж, очень большой, около года пролежал на таможне под арестом, так как был адресован на имя дочери Цветаевой – Ариадны. Впрочем, вещи – это очень неточное определение. Кое-какое белье и одежда, весь литературный архив, и вся огромная библиотека. Именно то, с чем Весы практически никогда не расстаются, как бы ни сложились жизненные обстоятельства.

   “Итак, я буквально на улице, со всеми вещами и книгами. Здесь, где я живу, меня больше не прописывают, и я уже 2 недели живу без прописки. Частная помощь друзей и все их усилия не привели ни к чему. Положение безвыходное. Я не истеричка, я совершенно здоровый, простой человек, спросите Бориса Леонидовича.

   Последняя фраза – кровоточащая. Марина Цветаева не умела просить. Не могла. На всегда была замкнула и сдержана, она никогда не жаловалась. Она была слишком горда, чтобы жаловаться... Так и жила:

“Лоб запрокинув! — гордость велела”.

   И разговор вела всегда на отвлеченные темы, о стихах, о литературе, о прочитанной книге... Рассказывала о Париже, о Чехии, о Бальмонте, о Белом, читала стихи.

   Как-то, выслушивая чужую исповедь и не найдя, чем же человек держится, Марина Ивановна спросила: “А для радости что?” Без радости она не представляла себе возможности жить. Какая же радость была или могла ждать ее в Елабуге? Получить право на прописку в Чистополе? Стать посудомойкой? Переехать в другую избу, получше?.. Не мало ли для того, чтобы Гений смог продолжать жить среди нас? Или надо принять логику хозяина последнего жилища Цветаевой: “Зачем она повесилась, когда у них с сыном был еще целый мешок продуктов? Вот съели бы всё, тогда бы уж...”?

   А сын? Покидая Елабугу, отдал бы случайным знакомым архив матери, а продукты и вещи забрал бы с собой. Георгий же поступил как человек, воспитанный Мариной Цветаевой: он бросил в Елабуге всё, кроме архива матери,— архив (ту его часть, которую Цветаева никому не доверила) доставил в самое надежное место — к сестре отца, Елизавете Яковлевне Эфрон. Только поэтому они сохранились до настоящего времени. Рукописи, похоже, действительно не горят.

   Родная, любимая Москва не приняла Цветаеву, ничего ей не дала, кроме горя, холода и унижений. Москвичи – то есть те, кто оказался в столице в то время – высокомерно спрашивали Марину: что дает ей право претендовать на “жилплощадь” в Первопрестольной? Что такого “она сама-то дала Москве?” Цветаева ответила только один раз – всем:

“Что “я-то сама” дала Москве?

“Стихи о Москве” — „Москва, какой огромный Странноприимный дом..." — „У меня в Москве — купола горят..." — „Купола — вокруг, облака — вокруг..." — „Семь холмов — как семь колоколов..." — много еще! — не помню, и помнить — не мне.

   Но даже — не напиши я стихи о Москве — я имею право на нее в порядке русского поэта, в ней жившего и работавшего, книги которого в ее лучшей библиотеке. Я ведь не на одноименную мне станцию метро и не на памятную доску (на доме, который снесен) претендую — на письменный стол, под которым пол, над которым потолок и вокруг которого 4 стены.

   Итак, у меня два права на Москву: право Рождения и право Избрания. И в глубоком двойном смысле — я дала Москве то, что я в ней родилась.

М. Ц. 14 сент. 1940 г.”

   Чиновники, в чьих руках оказалась судьба Цветаевой после возвращения на родину летом 1939 года, сделали всё, чтобы завести ее судьбу в тупик безвыходности: в конце лета 1941-го, принимая решение эвакуироваться из Москвы вместе с семьями писателей, она не имела в Москве не только своей квартиры, но даже и комнаты на двоих; лишилась к этому времени и заработка: поэтические переводы, дававшие ей с сыном возможность существовать (да еще и помогать Ариадне и Сергею Яковлевичу, находившимся с осени 1939 г. в заключении), больше издательству не требовались. В Чистополе жёны писателей обсуждали, чем занять себя здесь, вдали от Москвы,— Цветаева, участвуя в этом обсуждении, решала вопрос не об “общественно полезной деятельности”, а о хлебе насущном. И ощущение несправедливости разламывало ей голову, непреходящей болью сжимало сердце. Ее отец жизнь положил на то, чтобы создать для отечества Музей изящных искусств, достойный такого соседства, как Храм Христа Спасителя,— у дочери не оказалось ни в Москве, ни на всем российском пространстве своего угла.

   Отсюда – гвоздь, веревка и исчезнувшая могила в Елабуге.

   “Ибо раз голос тебе, поэт, дан – остальное – взято”. У Марины было взято все, что только можно отнять у человека…

   “И ничего не надобно отныне новопреставленной боярыне Марине…”

 P.S. 2000 год — год снятия дочерью Ариадной запрета на публикацию дневников Цветаевой.